«Дух и зубы». Отрывок предисловия Робина Маккея и Рэя Брасье к «Клыкастым ноуменам»

Публикуем отрывок предисловия Рэя Брассье и Робина Маккея к книге Ника Ланда «Дух и зубы», в котором они рассуждают о ландовской интерпретации кантианской философии.

Какое же отношение все это имеет к философии?1 С некоторой точки зрения — к ней подталкивает сам Ланд — никакое, ну или наименьшее из возможных. Ланд присовокупил себя к череде мыслителей-отщепенцев — Шопенгауэру, Ницше, Батаю, — которые высмеивали и поносили академизм и орудовали философией для претворения омрачающих головоломок, разрывания ортодоксии и перемены опыта. Ланд, пожалуй, самая спорная из фигур, возникших в затхлой культуре англоязычной философии за последние два десятилетия; вопреки — или, быть может, благодаря — своей спорности, собранные здесь тексты чахли почти что в безвестности до сей поры.

Между 1992‑м, годом выхода его единственной книги, и 1998‑м, когда он покинул свою должность лектора философии в Университете Уорика (Англия) и бросил академию, Ланд приобрел дурную славу в среде, которая обыкновенно характеризовалась бессмысленной благопристойностью. Будучи разделяющей и поляризующей фигурой, он был предметом как преклонения, так и отвращения. Выпады Ланда в сторону пресвятой троицы «континентальной философии» — феноменологии, деконструкции и критической теории — вызывали неприязнь у его более ортодоксальных коллег; ну а в то самое время, как его заразительный антигуманизм оскорблял в лучших чувствах филантропических консерваторов, нападки Ланда на институционализированную критику привели к негодованию академических левых. Марксисты, в частности, были разъярены настойчивым чествованием Ландом той социопатической ереси, что настаивала на «еще более безудержной маркетизации процессов, которые разрывают общественное поле», — на ускорении, нежели чем критике капиталистической дезинтеграции общества. Презрение Ланда к ортодоксии, однако, не было лицемерной позой, принятой в бездумном рвении к продвижению. Не обладая абсолютно никакими академическими амбициями, он осознанно расплачивался за свои провокации как в личном, так и профессиональном отношениях.

Trevor Paglen, The Last Pictures, 2012

Как только Ланд ушел «в отставку», академическая ортодоксия быстро и тихо залатала пролом, учиненный его лютым, пускай и скоротечным натиском, так что в первые несколько лет нового века он стал своего рода апокрифической фигурой, более или менее забытой в философских кругах. И все-таки творения Ланда продолжали вызывать резонанс вне академии — в особенности среди художников и писателей, которые только приветствовали пылкую реанимацию философии в качестве полемического средства и смаковали его пренебрежение правилами приличия трезвой рефлексии, а также вдохновлялись его попыткой ввергнуть теорию прямо в водоворот капиталистической модерности.

И все же, учитывая эксцентричное положение Ланда, неудивительно, что многие по-прежнему считают его сомнительным отклонением, заслуживающим забвения. Так зачем переиздавать тексты писателя, которого стоило бы забыть? Можно сослаться на потребность представить их более широкой аудитории, чем была доступна прежде, и вместе с тем дать куда более репрезентативный очерк интеллектуальной траектории Ланда в сравнении с единственной монографией, опубликованной им во время своей короткой академической карьеры2. Однако наиболее очевидным, пускай и поспешным возражением всякому, кто желал бы отделаться от Ланда, является неподдельное великолепие собранных творений. Эти экстраординарные тексты, разгоряченные композиты строгой абстракции и скабрезного остроумия, свидетельствуют о беспрецедентно проницательном интеллекте, который сливает трансцендентальную философию, теорию чисел, геофизику, биологию, криптографию и оккультизм в поразительно целостные, но все более и более бредовые теоретические повествования (theory-fictions). Будучи заправляем презрением к наиболее дурманящим бессодержательностям академической ортодоксии и желанием отхаркнуть остаточные теологические суеверия, сопровождающие мейнстримное посткантианство, Ланд дорвался до трансцендентального материализма Делёза-Гваттари — причем задолго до его предсказуемой институциональной стерилизации — и подверг его жестокому кибернетическому упорядочиванию, которое избавило его ото всех пережитков бергсонианского витализма, раскрыв тем самым девиантный и эксплицитно танатропический машинизм. По итогам реконструктивной хирургии мы имеем наиболее вразумительную, но также и наиболее тревожащую дистилляцию того, что Делёз называл «трансцендентальным эмпиризмом». В работах Ланда это словосочетание стало лозунгом экспериментального праксиса, направленного исключительным образом на контакт с неизвестным. Ланд выискивал внешнее, безличный и анонимный хаос абсолютного времени, столь же рьяно, сколь был уверен, что кантианство и гегельянство, равно как их современные наследники, деконструкция и критическая теория, стремятся не допустить приближения к нему.

Trevor Paglen, The Last Pictures, 2012

Особенно примечательна та строгая последовательность, с которой Ланд скорее разрабатывает концептуальные новшества Делёза-Гваттари в качестве трансдисциплинарных, каковыми они и являлись, чем просто-напросто реконтекстуализирует их (как, к сожалению, сейчас водится) в ограниченных историях философии, психоанализа или теории культуры. Он применяет их для взыскательного воздействия на ядерную проблематику модерности: диалектику просвещения, унижения человека, процедурную автоматизацию технологиями концепта, разъедание наукой предметов и символов веры философии.

* * *

В самой сердцевине мысли Ланда мы с вами находим труды Иммануила Канта. Ланд — блестящий читатель Канта, и несколько из собранных здесь текстов убедительно демонстрируют его редкое умение извлекать самые сущностные составляющие из лабиринтоподобной философской машинерии Канта. Даже более того, Ланд раскрывает источник их концептуальной мощи, показывая их продуктивное и прибыльное сочленение с внефилософским.

Trevor Paglen, The Last Pictures, 2012

Обнажая изоморфизм структур капитала и модели опыта Канта, Ланд рассматривает «постоянный кризис», стоящий за извилистыми сегментациями теории понятия Канта, в качестве своего рода неузнанного перенаправления «бессознательного» «мировой метрополии Капитала [Kapital]», движимой ее «парадоксальной природой»: кантовская «теория опыта» — вопрос о том, как материя ощущения сопрягается с априорными формами опыта для того, чтобы произвести новые познания, — на деле работает в рамках экономии системы, которая полагается на прибавочную стоимость, произведенную посредством подвешиваемого (disavowed) взаимодействия с инаковостью. Согласно «Канту, капиталу и инцесту», капиталистическая потребность в держании пролетариата на расстоянии с одновременным активным привязыванием его к рынку труда буквализируется в географической секвестрации апартеида, которая в свою очередь дает базовую модель современного национального государства. Будучи верным делёзо-гваттарианскому анализу двойственных тенденций Капитала к «детерриторизации» и к «ретерриторизации», Ланд видит в капитализме некое подвешивание, компромисс: высвобождая фрустрированный порыв к синтезу — рассеянию всего племенного шовинизма посредством ничем не сдерживаемых торговли и обмена, интернационализации, смешения рас, миграции, разрывания патрилинейности и сосредоточения власти — он в то же время восстанавливает «априорный» контроль, секвестируя родство из общей тенденции и помещая его в фамилиализм и национальное государство. В итоге просвещенная модерность, согласно Ланду, существует в напряжении «сдерживаемого синтеза», который и предоставляет реальные условия для неразрешимой борьбы, разыгрываемой в критических трудах Канта. Кантовское мышление синтеза симптоматизирует модерность, формально дистиллируя ее затруднения, «глубокое, но неспокойное отношение», в рамках которого европейская модерность пытается стабилизировать и кодифицировать отношение (с ее «материалом», будь то пролетарским или же из третьего мира), чьи нестабильность или различие и станут источником ее непрестанной экспансии. Кантовский вопрос «откуда берется новое знание?» повторяет вопрос «откуда возьмется устойчивый рост?»; лабиринтоподобная машинерия ответа дистиллирует притворства постколониального капитала.

Trevor Paglen, The Last Pictures, 2012

Работа Ланда не только предвосхищает нынешний критический диагноз того, что Квентин Мейясу назвал «корреляционизмом»3, — подспудного допущения в работах Канта, согласно которому то, что находится вне субъекта, должно с ним коррелировать. Ланд вскрывает политическое следствие этого предположения, в котором социальное как таковое выстраивается как огромная система репрессий, отделяющая синтетический интеллект от его потенциала, отсеивая последний посредством трансцендентальной системы коррелятов. Ланд приписывает «Анти-Эдипу» заслугу пересмотра проблемы теории опыта как проблемы, касающейся заключения желания в клетку, где желание читается как синоним безличного, синтетического интеллекта («животность», «хитроумие»), который Ланд стремится отличить от воли «знания» к порядку, разрешению и коррелированию заранее. Декоррелируя опыт как деиндивидуализованное машинное желание и отказываясь от необходимости обосновывать весь синтез в трансцендентальном субъекте с помощью синтетической теории субъекта, «Анти-Эдип» освобождает себя от извиваний, которым по необходимости подвергается кантовская критика. Таким образом, «желающее производство Делёза-Гваттари не определяется человечеством (оно не зависит от того, как вещи являются нам)», а модерность — прогрессирующая коррозия этого определения, пускай даже она синтезирует безумно петляющие пути к его восстановлению. Корреляционизм Канта — установления «неизменной манеры, в которой должны вообще быть вещи, чтобы быть для нас», — предоставляет подавленную форму для синтетического соотнесения с инаковостью; «всеобщую» форму, в которой мы можем вступить с ней в «обмен» и таким образом разрешить нашу «неоднозначную зависимость от новизны», наперед ограничивая наше взаимодействие с инаковостью товарным обменом.

Когда «внешнее (the outside) должно пройти путем внутреннего» (корреляции), обещанный торговлей побег из репрессивного нутра эдиповской патрилинейности перекодируется в нарушение закона, трансцендентализуя внутренность и фамилиализм, заключая таким образом желание в эдипально-изолированные цепи, предоставляющие изначальный источник фашистской ксенофобии. Потенциальное разрушение родства посредством международной торговли заканчивается его восстановлением в форме наций и «рас»: согласно Ланду, неоколониалистская модерность является наследием данного провала, а имманентный конец и непревзойденная вершина европейской цивилизации, разворачивающие корреляционистское формирование компромисса, суть не что иное, как Холокост.

Trevor Paglen, The Last Pictures, 2012

Революция — высвобождение подавленных сил синтеза, «потенциально эйфорическая синтетическая или коммуникативная функция», ликвидация государства и патриархии — задача, которая, коль скоро она зависит от господствующей сейчас «сексуальной экономии гендера и расы», прежде всего возникает в работе Ланда как революционная судьба женщин в воинственном, по сути агрессивном феминизме. Именно женщины имеют потенциал «радикальной угрозы» неоколониальному капиталу, так как они не вкладывались в производимое им патриархальное и идентитарное подавление. Важно то, что, согласно Ланду, исполнение этого революционного потенциала включает в себя «экстраполяцию», а не «критику» «синтетических сил, мобилизованных при патриархате», то есть мобилизацию синтетических сил, частично вызванных капитализмом, но высвобожденных из их ограниченного организационного подавления так, чтобы разрушить национализм, расизм, фамилиализм, а также все, что соединяет Капитал с ксенофобией, составляющей «протокультурную» основу того, что считается человеческим, и чью фашистскую участь модерность смогла лишь целесообразно подавить. Попытка Канта «контролировать торговый оборот» ограничивает улавливание инаковости ее идентичностью и меновой стоимостью, исключая в принципе возможность спекулятивного знания материи. Поступая таким образом, он обеспечивает условие возможности идеализма — ситуации, в которой мы можем задаться вопросом, существует ли вообще даже материя. Это монолог, чей окончательный закон — категорический императив, подчинение реальности игу идеальности, игу «глухого фюрера, гавкающим голосом отдающего невозможные приказы, как будто бы из иного мира». Внутренняя борьба философии Канта ведется за попытку охарактеризовать синтез как управление и контроль — капитализацию — над избытком, на который действует синтез, избытком, который в конце концов (и именно это Кант обязан подавить) также оперирует синтезом. Это напряжение отражается в том факте, что весьма трезвая, как известно, система Канта в некоторых ключевых точках уступает место «метафизике избытка»; заметнее всего это в его философии художественного гения и возвышенного. Здесь вопрос «теории искусства» смыкается с марксизмом Ланда в том смысле, что они дают ответ на один и тот же «паралогизм»: мыслить искусство как «высший продукт» цивилизации — значит выводить силы синтетического производства из организационных структур, являющихся по большому счету результатом подавления этих сил. 

Робин Маккей и Рэй Брасье, перевод с английского Артёма Морозова и Дианы Хамис

Информацию о продаже книги «Дух и зубы» Ника Ланда, переведенную и изданную HylePress, можно найти в официальном сообществе издательства во Вконтакте.

  1. Перевод выполнен по изданию: Mackay R., Brassier R. Editors’ Introduction // Fanged Noumena: Collected Writings 1987–2007 / R. Mackay and R. Brassier (eds). Falmouth, UK ; N.Y. : Urbanomic, Sequence Press, 2011. P. 1–54.
  2. Land N. The Thirst for Annihilation: Georges Bataille and Virulent Nihilism. L. ; N.Y. : Routledge, 1992.
  3. См.: Мейясу К. После конечности / пер. с фр. Л. Медведевой. Екб. : Кабинетный ученый, 2015.